Между двумя противоположностями
лежит не истина, но проблема.
Гёте
Силой вещей мы, возможно, придём к результатам,
о которых вовсе и не помышляли.
Сен-Жюст
Ожидающее нас «десятилетие под знаком великих побед России» обещает очередной прорыв в уровне жизни, отчего вновь актуализируется вопрос об отношении государственной власти к экономике и здравому смыслу – как вариант вечного русского «кто виноват?». Ключевым моментом дискуссий о балансе богова и кесарева и поныне выступает понятие (и понимание) собственности: как факта, права, привилегии и гарантии. Исследование власти-собственности предполагает минимум два подхода. Позитивистский – возведение абстрактно-ментальной конструкции на механистическом смешении компонентов – и «спинозистский», в рамках которого власть-собственность есть causa sui, а изучение ее проявлений служит реконструкции целого. Второй вариант (при всей неоднозначности и благодаря ей) представляется нам все же более-менее тенденциозным и оттого более предпочтительным, так как позитивизм чреват, как говорила М. Тэтчер, «опасными переупрощениями».
Если рассматривать освоение и усвоение в качестве проявления процесса познания, то присвоение означает возможность (но не всегда способность) распоряжаться. По нашему мнению, власть своего рода идеал собственности-возможности, ибо в ней господство стремится к тотальному обособлению, суверенитету. В классической триаде полномочий именно владение наиболее общее и потому самое спорное. Его юридического закрепления добивались буржуа, декларируя собственность абсолютным правом. Пользование (эксплуатация) и распоряжение являют собой динамический, вариативный, частный момент, в то время как владение есть целое по отношению к первым двум, и полномочия владения предполагают допустимость пользования и распоряжения. Однако владение может расцениваться и как факт, и как акт обособления, продолжаемый во времени (овладение и даже овладевание). Неопределённость и неопределимость содержания выдаёт множественность толкований: к примеру, владение землёй, крестьянами и владение самой властью. Таким образом, вернее всего будет полагать, что владение – это главным образом право творить произвол.
В данном контексте показательно, насколько гегельянский концепт собственности как отчуждённой в предмете (опредмеченной) воли категоричнее прудоновского «собственность – это кража» и даже норм отечественного уголовного права. Примечание к ст. 158 УК РФ под хищением понимает «совершенное с корыстной целью противоправное безвозмездное изъятие и (или) обращение чужого имущества в пользу виновного или других лиц, причинившие ущерб собственнику или иному владельцу этого имущества» [1]. Пленум Верховного Суда РФ в Постановлении от 27 декабря 2002 г. № 29 «О судебной практике по делам о краже, грабеже и разбое» разъясняет момент окончания хищения, указывая, что «кража и грабёж считаются оконченными, если имущество изъято и виновный имеет реальную возможность им пользоваться или распоряжаться по своему усмотрению (например, обратить похищенное имущество в свою пользу или в пользу других лиц, распорядиться им с корыстной целью иным образом)». Юридические нормы, как видим, изрядно запутывают процесс квалификации хищения, в первом случае увязывая его непременно с причинением ущерба собственнику, а во втором – упоминая о некоей реальной (наличествующей? предполагаемой, но осуществимой?) возможности распоряжения имуществом. Все вышесказанное подтверждает, что абсолютность права собственности, сколь бы жёстко и конкретно сие ни прописывалось в законах, более чем относительна и относима на счёт политической воли власти (о чём, в частности, свидетельствуют нюансы судебной практики).
Приведённые доводы ставят под сомнение либеральную парадигму, адепты которой предполагают, будто освобождённая от административных пут экономика станет вольно резвиться в правовом поле неприкосновенной собственности. Но кто создаст правовое поле, как не законодательные органы государства? В этом – нездоровая двойственность всякого либерализма (в т. ч. и экономического), сам по себе он беспочвенен. Консерватор укоренён в вере и идеологии, демократ – в нравственном чувстве народа, либерал же ищет легальной поддержки, у него самая зависимая от власти позиция. Вот отчего именно либералы с лёгкостью перевоплощаются в отпетых воспевателей державной махины там, где консерваторы и демократы ещё имеют шансы не изменять ни себе, ни представляемому ими народу. Ярчайшее подтверждение – знаменитая фраза П. Милюкова: «Пока в России существует законодательная власть, контролирующая бюджет, русская оппозиция останется оппозицией Его Величества, а не Его Величеству».
Итак, собственность как потенциал развития, обрамлённая либеральным законодательным витийством, со временем мутирует в формат, когда объектом собственности становится сначала т. н. интеллектуальная продукция, затем – информационные поводы, потом – части тела (мода на страхование бёдер, ягодиц и проч.) и в конечном счёте человеческая жизнь (споры об эвтаназии и эмтаназии). Пресловутое равенство возможностей закономерно превращается в культивирование неравенства самого пошлого толка, где сам факт обладания чем-либо (кардашьянная логика: зарабатывать тем, выросло на теле) уже повод для получения дохода. Итог – разлагающая культуру истерия потребления, появление шоу-элиты и даже шоу-власти [2], культивирование социальной розни и нетерпимости. От подобного экономического либерализма полшага до социально-антропологической диагностики (М. Ричмонд) и генетики бедности, а там недалеко и до мыслей о расовом превосходстве. Как тут не вспомнить «гуманиста» Чубайса: «Ну, вымрет тридцать миллионов, они не вписались в рынок». И террориста Савинкова: «Если вошь в твоей рубахе крикнет тебе, что ты – блоха, выйди на улицу и убей!»
Самое печальное, что современные российские переобувшиеся на ходу экс-либералы (а ныне, как водится, «урождённые консерваторы» и сплошь государственники) в неукротимых приступах запретительного нормотворчества реализуют проклинаемую ими же либеральную тактику построения социального государства на фундаменте верховенства (или более скрепно – диктатуры) закона. Как справедливо заметил И. Пантин, русский демократизм был антилиберален, а либерализм – антидемократичен. Наверно, потому что либерал – за формальное признание равноправия, а демократ – за его воплощение (о равенстве и равноправии в экономике – очень верно в статье О. Мамедова [3]).
В нормативном балансе обособления (владение) и приспособления (пользование и распоряжение) пользование при ограничении произвольного распоряжения еще может сдерживать злоупотребление правом, но делегирование и расширение полномочий по распоряжению (определению юридической судьбы), ускоряя обменные процессы, провоцирует всеобщее торгашество, неизбежно усиливая вслед за этим агрессию приобретательства. В государственном механизме расширение распорядительных полномочий плодит (но, к слову, не укрепляет) касту временщиков. Те алчут богатства, но вряд ли обретут его в собственность. Отсюда – болотная стабильность зыбкой ряски барской милости, отсюда же и постоянство одноразовости, засилье проектного подхода в политике и экономике. Пытаясь исключительно юридически регулировать вопросы распределения благ, государство жертвует своим сакральным статусом. Время частично облагораживает рынок, внешне приглаживая стихийность беспредела правовыми пределами, но формализм ускоряет деградацию методов регулирования. Так, квазиэкономические отношения с государством доведены до абсурда в проамериканском институте сделки с правосудием (досудебное соглашение о сотрудничестве – п. 61 ст. 5 УПК РФ). По определению более гибкая и менее разборчивая в средствах, экономика начинает успешно конкурировать с государством за власть. Самое очевидное доказательство – рост коррупции, подкупа должностных лиц, т. е. сугубо и нарочито экономическое разрешение социальных и государственных проблем.
В отличие от собственности-возможности, собственность как гарантия едва ли не самый мощный демократизатор отношений. Такая трактовка гармонично сочетается с усредняющим (по умолчанию) потенциалом экономики. Все дело в характере гарантирования. На Западе комфорт обеспечивается преимущественно правовыми гарантиями, в СССР социальные гарантии существовали юридически, но, что важнее, идеологически (чужих детей не бывает, защита материнства и детства, уважение к ветеранам войны и труда).
Раздавая имущество условно суверенным собственникам, власть отказывается от миссии гаранта обменных отношений, опускаясь до роли арбитра. Обыватели требуют от власти гарантий неприкосновенности по принципу негативного регулирования (что не запрещено – разрешено), отыскивая тем временем множество легальных способов обойти запреты ради увеличения доходов (грюндерство, рейдерство, финансовые пирамиды и прочие ипостаси спекуляции). Государство, предоставляющее послабления рыночной стихии, само подогревает центробежные тенденции в обществе. Собственники, коим есть что терять, вынуждены ради сохранения нажитого в той или иной форме играть в политику: быть ближе к власти, а еще лучше – во власти (следствие – буржуазные революции на Западе в XVI–XIX вв.). Принуждённое, в свою очередь, обслуживать интересы политизированных им же собственников, государство волей-неволей опустится до популизма: неважно, в псевдодемократическом или тоталитарном формате. Политику вернее называть тоталитарной именно там, где она стала делом масс, а публичность власти ощущается не как отдалённая отделённость от народа, но как доступность для всеобщего обозрения и пользования. Хрестоматийный тоталитаризм (принципиально: отнюдь не сталинизм!) – это когда капище политики превращено в дом терпимости со строгим хозяином, толпой посетителей-юзеров и идеологией удовлетворения потребностей.
Не каждая ценность имеет стоимость, и чем больше ценностей включается в товарооборот, тем быстрее деградирует общество. Товарный обмен веществ переваривает человека в массы. «На потребительских иллюзиях, как на опаре, созрело и взошло мировоззрение вспучивающейся и опадающей новой человеческой общности – массы, этой питательной среды для господствующего сегодня среднего класса», сокрушался Е. Ламперт.
Расширение политических прав (т. н. «активистская политкультура») есть кратчайший путь деградации народа в электорат, из источника власти – в ресурс политтехнологов. Парадокс: массы считают себя обладателями власти, в то время как власть практически безраздельно владеет их настроениями и жизнями, и (по выражению Х. Ортеги-и-Гассета) «большинству не доступно никакое усилие, кроме вынужденной реакции на внешнюю необходимость» [4]. Массы – буржуазное понятие, новый вид сырья, обезличенные люди; они одновременно и предмет изучения, и оправдание позитивизма в общественных науках. Замечательна фраза К. Маркса [5] о «научной обслуге» капитализма: «Умственно, теоретически они не заходят дальше тех пределов, за которые в жизни мещанство не переходит практически».
Вряд ли логично говорить о «среднем рабе» (рабство – трагическая судьба, она может быть общей, но не бывает типичной). А вот «офисный планктон» – измеримая статистически и вполне реальная субстанция, конгломерат одноклеточных менеджеров. Словами Э. Ильенкова, «профессиональный кретинизм и превращается здесь не только в факт, но и в добродетель, в норму, даже в своеобразный идеал, в принцип образования личности, соответствовать коему старается каждый, чтобы не погрузиться на самое дно общества, не стать простой, неквалифицированной рабочей силой» [6].
Мещанство – примета капитализма, modus vivendi мелких собственников с мелкими интересами. Отметим, что еще А. Герцен блестяще обозначил деклассирующий вектор инволюции рыночного общества («есть буржуа имущие и неимущие»), где разница в доходах не отменяет доминанты меркантильного интереса и у тех и у других. «Мещанство – последнее слово цивилизации, основанной на безусловном самодержавии собственности» (А. Герцен). Сравним: «через душу пролетариата мещанство готовилось одержать последнюю победу: стать человечеством» (Г. Федотов). По Герцену, есть опасность вырождения социализма в мещанство [7], и это пророчество трагически подтвердилось в потребительских настроениях времён перестройки, подогретых рукотворным продуктовым дефицитом. Ныне же мещанский аттракцион «северного социализма» пока ещё можно наблюдать в благополучных скандинавских странах.
«Современные общества, с анархическим строением их системы сотрудничества, держатся всецело на принудительных нормах. Нормы собственности и договорного подчинения составляют душу капитализма», – считал А. Богданов [8]. Бесспорно, Запад получил многовековую фору в части декорирования экономики однобоким правосознанием. Но и правосознание (а по сути – просто лояльность) не выдерживает испытания, к примеру, мигрантским кризисом. Т. н. общественный контроль со стороны мелких собственников в лучшем случае способен обуздать зарвавшуюся власть, да и то – едва ли цивилизованными средствами, поскольку возмущённые граждане скорее пойдут на митинги протеста, но не в суд. Эффективность контроля напрямую зависит от сытости граждан, иными словами, от количества и доступности ресурсов. Как только начнут страдать обывательские интересы, повторится улично-протестный сценарий (тоже, кстати, продукт экспорта «цветных революций»), бесцветный и одинаково массово-безликий. В этом плане исключительно занятно сопоставить буржуазный протест в форме «итальянской забастовки» и комсомольскую «забастовку наоборот» против гасиловщины (В. Липатов «И это всё о нём»): сколь разителен контраст в понимании и осознании своего и собственного западными работниками и советскими людьми!
Экономика редко вдохновляет, но всегда вынуждает. Экономическая ниша сродни экологической, место в пищевой цепочке, где (в отличие от природы) все стремятся стать хищниками. Возможно, экономика в той же степени призвана быть экстенсивной, как государство – сгущаться до диктатуры. Интенсивность экономики всего лишь способ преодолеть ресурсный кризис (либо предотвратить его) более бережливым пользованием: вспомним бессмертное брежневское «экономика должна быть экономной». Однако рано или поздно откроются новые перспективы и сферы деятельности, создавая вакуум, который будет поглощён расширяющейся в данном направлении экономикой: этот естественно-обменный процесс развивается по градиенту концентрации благ. Отсюда – и сырьевые войны, и империалистический монополизм, и глобализм. Вопрос лишь в том, насколько широко понимается «своё» (в пределах удела, страны или планеты). Цель одна – универсализм, когда всё произведённое там же и потребляется. Сношения с другими странами (особенно торговые) суть не более чем средство расширить пределы «своего», удовлетворить инстинкт алчности. А принцип натурального хозяйства служит гарантией временного сохранения присвоенного, своеобразным плацдармом для расширения масштабов.
Государство, наоборот, максимально интенсивно эксплуатирует свои априори ограниченные ресурсы: нормативно-юридический (доводя порой законодательство до репрессивного абсурда) и людской (посягая запретами и ограничениями на права человека). Экономика чиновничьего произвола в данном ракурсе – самая интенсивная и потому противоестественная, грабительская: до истечения полномочий временщикам нужно как можно полнее выработать все предоставленные возможности обогащения.
В уяснении смысла собственности наиболее ценен, пожалуй, критерий неотчуждаемости. Государству имманентна власть, экономике – компенсаторность, людям – человеческое достоинство («жизнь Родине, честь – никому!»). Включение человека в эту триаду необходимо, ведь государство и экономика всегда отчаянно конкурируют за право обладания человеческим капиталом. Факт эксплуатации трудно выявить и просчитать экономическими методами: хотя бы оттого, что лишь человеком создается стоимость, а скотом или роботами – нет. Значит, эксплуатация – понятие скорее (а)социальное и (а)моральное, ибо она несправедлива и посягает на принципиально неотчуждаемое. Для осознания подобного посягательства не требуется правосознания, достаточно нравственного чувства.
Направленность развития экономики и государства определяется именно человеческим фактором. Законами возможно регулировать обогащение богатых и обнищание бедных, углублять пропасть неравенства и создавать условия для эксплуатации. Подчеркнём: обратные тенденции (сокращение неравенства и т. д.) живы не единым законодательством, но нуждаются в серьёзном экономическом обеспечении. Право пользования-эксплуатации детерминировано безвыходной ситуацией – тем самым царством необходимости, которое можно поддерживать разными способами, и политический есть простейший из них. Так или иначе, причины экономических кризисов кроются в неудачных реформах, их правовом оформлении и прочих актах политики [9]. Следовательно, рассуждать о независимости экономики от государственного регулирования – значит допустить сосуществование и конкуренцию двух монстров, каждый из которых имеет тенденцию к тотальному всепоглощению. Тогда лучше уж регламентация государством, чем дикий рынок: лучше один монстр, чем два.
Перейдём к власти-собственности и ее российскому варианту. Коль скоро права на власть у государства изначальные, их настойчивое юридическое закрепление рождает сомнения в дееспособности административного аппарата. М. Хайдеггер справедливо заметил: воля к безусловному обеспечению вскрывает лишь всестороннюю необеспеченность [10]. По нашему убеждению, феномен власти-собственности – не в присвоении власти людьми (и, как следствие, в злоупотреблении ею): такая тенденция интернациональна, достаточно вспомнить «железный закон олигархии» Р. Михельса. Российская традиция иная – это идея, присваивающая себе человека, и потому здесь, как мы считаем, триада полномочий «собственника» трактуется несколько иначе: присвоение (распоряжение), освоение (пользование) и, наконец, усвоение (владение). Власть как бремя ответственности и, в общем-то, бремя проклятия, ведь в корне идеи власти – необходимость конкретных действий, а значит – неизбежность зла. Показательно: беспощадный Петр I, провозгласивший себя первым из слуг Отечества, и поныне почитается Великим, а куда менее жестокий Николай II («хозяин земли русской») получил от современников прозвище Кровавый. Чем больше объем полномочий, тем менее различимы между собою свобода и необходимость, и свобода становится осознанной необходимостью. Таким образом, отечественный концепт власти-собственности – категория идеологическая [11]. И как глупо сетовать на зависимость от собственного призвания или дарования, столь же грешно упрекать служение в тяготах.
Со времён Ивана Грозного царизм присваивает себе религиозную функцию установления Божественного порядка (поэтому на Руси обличали чаще власть, нежели быт или нравы). Начало неприкосновенности права собственности для христианина имеет полное право и значение лишь в отношении имущества других, а в своей личной жизни он отказывается от этого права во имя высших интересов, писал В. Экземплярский [12]. Христианская парадигма регулирования собственности концентрировала полномочия самодержца: ему виднее, как поступать, по договору либо по совести. В этом смысле власть и народ в России, возможно, все же имели и имеют «скрепы», а именно принципиальную ненадёжность каких-либо юридических гарантий. Оставалось уповать на благодать, но та могла и не снизойти (пример – «крепостное право, заменившее для народа национальный долг частным хозяйственным игом», Г. Федотов). Русскому праву исторически была свойственна неопределённость статуса как богатых, так и бедных, следовательно – нечёткость регламентации защиты прав и отсутствие классов в классическом, марксистском понимании.
Отличием общественного строя России, как мы полагаем, был аполитичный в массе своей народ, принадлежность власти по призванию (почти сословный принцип) и по вере (патернализм), отсюда – оригинальный синтез идей мужицкого царя и дворянского государя. Избрание и выбор (тем более – выборы) не тождественны. Миссия власти-собственности состоит в наделении благами по благодати, при этом не всегда – согласно с законом. В России поддерживать идею народа важнее, чем идею государства. Оттого самодержавие столь нуждалось в общинах для сохранения незыблемости общественного строя. Собственность никогда не мыслилась по-настоящему частной, но всегда соотносилась с соборной единицей: княжеским родом, царской фамилией, помещичьей или купеческой семьёй, крестьянской общиной, колхозом, партией. Соборный собственник должен жить и действовать по вере, а не сообразно эгоистическим интересам (сталинское «партия не может ошибаться»).
Существование отечественной государственности до сих пор определялось тем, что власть заботилась о претворении населения в народ общей верой и миссией. Отметим: в СССР говорили не столько о защите государства, сколько социального строя. Ныне же именно государство и даже индивидуально-определенный его глава – наше всё. В перестройку и последующее безвременье правящая верхушка решала исключительно вопросы личного обогащения, и, соответственно, установления статусных различий и барьеров между ней и побеждённым народом. Вопреки поверхностным неомонархистским аналогиям, сейчас в России вернее говорить о власти крупных собственников (но и при этом собственность, что характерно, снова более кланово-корпоративная, чем частная), причём о господстве экономически бездарном, и скорее даже о краснобайском байстве, нежели о «барстве диком».
По мнению М. Лифшица, классам и партиям, руководящимся расчётами буржуазной «реальной политики», часто недостаёт именно реализма. Среди их правящей элиты много утопистов реакции. Современные «эффективные менеджеры» распоряжаются экономикой так, будто всё здесь наличествующее (вплоть до людей, именуемых населением и электоратом) есть сырьё для выработки и продажи. Это нечто среднее между колониальным и оккупационным стилями управления. Провалы (вполне предсказуемые) авось-реформ на основе небось-прогнозов беззастенчиво списываются на исторически безответственный фатализм рынка и международные санкции. Однако и реформы возможны, буде подкреплены доверием народа и дееспособностью власти. При отсутствии первого и сомнении во втором граждане все чаще будут требовать принудительного возврата к точке гармоничной архаики, «когда короли сами пасли свой скот» (что и проявляется, скажем, в массовой СССР-ностальгии).
Полнота власти ведёт к ее ожирению. Когда мотивы и способы воспроизводства власти уподобляются экономическим, она уродлива, аморальна и антинародна. Формальный успех кондовых методов управления в России был, как правило, чреват крахом и смутой, поскольку торжество сие знаменовало редукцию патернализма до дешёвого популизма, когда правящий режим использует народ в качестве массовки для своей легитимизации. Подобные пиршества державной спеси – предвестники бедствий; массовка не прощает власти промахов, которые та неизбежно допустит, потеряв бдительность и моральные ориентиры. Смута после Ливонской войны, революции после Русско-японской и Первой мировой иллюстрируют эту тенденцию [13]. Утративший чувство реальности режим сам генерирует поводы и симптомы, его ослабляющие, замыкая порочный круг политических оплошностей и экономических фиаско.
С точки зрения оптимального баланса власти и собственности чрезвычайно интересны т. н. формы государственно-частного партнерства. Самые архаичные из них (кормление, откуп) удивительно живучи в отечественной практике. Достаточно вспомнить щедринского персонажа, «прогрессивного» глуповского градоначальника Беневоленского: «Закон 1й: всякий человек да опасно ходит; откупщик же да принесёт дары» [14]. Чем не манифест коррупции? Но, с другой стороны, чем не декларация «социальной ответственности бизнеса»? Очевидно, что вульгарное понимание власти-собственности предполагает «партнёрство» именно в криминальном духе и в конечном счете её дискредитирует. Акцент на экономическом характере (в ущерб идеологическому) способен преобразить кооперацию в коллаборацию и довести лояльность до политической противоположности. Так, по остроумному замечанию Г. Федотова о царской России, «купечество с равной готовностью жертвовало на богадельни, театры и на партию большевиков» [15].
Помимо вассальной формы откупа-обособления возможна и тактика обобществления. В версии Э. Ильенкова формальное обобществление собственности есть доведение до конца идеи частной собственности, появление всеобщей частной собственности. Мы полагаем, что разграничение «всеобщей частной» и социалистической собственности осуществляется по приоритетам формального, фактического и реального обобществления. Последнее неизмеримо сложнее и не детерминировано полностью ни экономикой, ни тем более политикой. Но сам путь в советской модели развития был выбран правильно. Вспомним классиков: «мероприятия, которые экономически кажутся недостаточными и несостоятельными, но которые в ходе движения перерастают самих себя и неизбежны как средство для переворота во всем способе производства» (Манифест коммунистической партии [16]). «Что неверно в формально-экономическом смысле, может быть верно во всемирно-историческом» (Ф. Энгельс). «Мы нашли ту степень соединения частного интереса, частного торгового интереса, проверки и контроля его государством, степень подчинения его общим интересам, которая раньше составляла камень преткновения для многих и многих социалистов» [17], утверждал великий Ленин.
Власть может быть народной, рынок же безотносителен к гуманизму, там выживает сильнейший. Возможно, противоречия между производительными силами и производственными отношениями обостряются, когда последние определяются и регулируются исключительно экономикой. Моральная деградация отношений собственности контрастирует с шикарным образом жизни собственников (в первую очередь власть предержащих), причём противоречие разрешается отнюдь не автоматически (рыночными средствами), а силами государства или общества (реформами или революцией). С. Франк констатировал: «Если в России частная собственность так легко, почти без сопротивления, была сметена вихрем социалистических страстей, то только потому, что сами ограбляемые собственники... втайне были убеждены в нравственной справедливости целей социалистов» [18]. Любопытна параллель со знаменитыми вантозскими декретами 1794 г., встреченными во Франции сопротивлением крупных собственников и не понятыми собственниками мелкими.
Принципы товарообмена, разумеется, мало зависят от воли отдельно взятого человека, и на экономическом базисе возведены разнообразные надстройки: от американского хай-тека до современного российского полукриминального пункта приёма-сбыта сырья. Проблемы начинаются там и тогда, где бытие опережает сознание и, неосознаваемое, навязывает свои правила. Без должного вмешательства законы экономики подобны непреодолимым позывам и столь же физиологичны в своих проявлениях: вялотекущая эволюция (даже в биоформате) ведёт, как правило, к измельчанию.
Потенциал экономики компенсаторный, направленный на достижение равновесия. Уравнительность результирует (словами Маркса) «зависть каждой более мелкой собственности к более крупной». Политический режим, обеспечивая распределение в интересах правящего класса, напротив, придаёт экономическим отношениям противоградиентную динамику и, как следствие, контролирует социальное расслоение. Государство, в отличие от стихийных форм экономического обмена, институт искусственно возникший – противоестественный, альтернативный естественному обмену веществ и благ. Государство – своеобразный антиэнтропийный механизм, призванный сдерживать как дробление собственности, так и распад общей правды на микро-правдочки мещан. Подвластное же исключительно экономической юрисдикции государство обречено на историческое прозябание. И если история есть форма человеческого бытия, экономика в ней пребудет вечным искушением плоти социального организма, которое потребно превзойти.
В свете сказанного нам представляется, что власть-собственность (как идеологическая субстанция) прогрессивнее власти собственников, так как стабильность последней подкреплена формальными (а значит – позитивно-правовыми) гарантиями. Власть собственников акцентирована на субъекте, отдавая приоритет охране собственности (причём в основном это становится заботой собственника). Не удивительно ли, что в условиях свободного рынка массовой финансовой грамотностью называют навыки планирования и оптимизации бытовых расходов, а также умение обывателей читать в договорах текст, намеренно напечатанный мелким шрифтом? Воистину прав был Робеспьер, почитавший основной добродетелью гражданина недоверие! Закономерный итог такого недоверия – вновь по Робеспьеру: в государстве «остались две партии: народ и его враги» [19].
Власть-собственность смещает акцент с субъекта на отношения, нравственную принадлежность человеку прав-гарантий, соответственно, предпочитая защиту прав их охране. Уязвимость данной модели обратно пропорциональна доверию граждан власти. Ленин предупреждал: «Чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения – вот для этого требуется целая историческая эпоха». Абсурден вариант административно-экономической казёнщины, когда государство игнорирует или пытается запретить законы экономики: в таком случае оно уподобляется эпическому прапорщику, пытавшему строевой командой остановить отходящий поезд. В то же время трудно представить, чтобы государство вдруг само себя отменило, оформив завещательный отказ и назначив отказополучателем абстрактное «гражданское общество». Но в координатах истинной власти-собственности вполне возможен марксистский сценарий отмирания государства по мере культурного роста народа (вспомним призывы к «культурничеству» для развития кооперации). В ленинской формулировке: строй цивилизованных кооператоров при общественной собственности на средства производства, при классовой победе пролетариата над буржуазией – это есть строй социализма. Усвоение принципа «собственного» поможет освоить собственность. Намечая пути прогресса, невозможно отрицать безыскусные законы обмена веществ, но опасно также пренебрегать ролью идеологии, морали и нравственности в развитии общественных отношений (ведь и веберианский дух капитализма жив протестантской этикой). М. Лифшиц говорил о «сублимации уравнительности до высоты революционной энергии, вооружённой разумом, теорией, светом ленинских идей» [20], мы же упомянем о суперации [21], в ходе которой труд должен претвориться из необходимости в потребность, и тогда коммунистический принцип распределения благ дождётся своего воплощения.
Учитывая контекст воспроизводства власти в РФ, приводить какие-либо рецепты оздоровления современной российской экономики (тем более санации собственности) мы считаем бессмысленным. Остаётся лишь надеяться, что грядущее десятилетие не ознаменуется продолжением сокрушительных побед власти над собственным народом.